Томас Венцлова
«Я выплыл на простор сухого океана»
Томас, самое первое ваше соприкосновение с тамиздатом, когда вы еще находились в Литве, было связано с библиотекарем… Из Библиотеки Конгресса Вы получили письмо.
А, ну это в смысле, когда я сам как-то что-то сочинил для тамиздата. Но дело в том, что сначала я написал письмо в Центральный комитет Литовской компартии, в котором внятно изложил, что я занимался культурной деятельностью и мог ею заниматься, и мог, так сказать, находить в ней смысл до поры до времени, что взгляды мои, что ни для кого не было секретом, включая моего отца, взгляды мои были глубоко несоветскими, и остаются такими, и всегда останутся. Но тем не менее я мог работать. Последние несколько лет работать я уже не могу. Просто ничто из того, что я делаю, не принимается. В университете я тоже читал курсы, лекции и, так сказать, это перестало практиковаться. И жизнь моя здесь лишается каких-то основ, то есть проходит зря. В связи с этим я прошу разрешить мне в соответствии с декларацией прав человека, а также действующим законодательством уехать жить и работать в эмиграции. Примеры некоторых моих знакомых показывают, что это не является невозможным. Решение это окончательное и, так сказать, пересмотру не подлежит. Также прошу не преследовать тех членов моей семьи, которые придерживаются иных, чем я, взглядов и остаются в Литве. Вот такое письмо. Будучи, так сказать, не дураком, я постарался, чтобы оно проникло заграницу, оно там было распечатано. Причем не только по-литовски, но и на других языках, даже по-французски и по-английски, и так далее, по-польски. И привлекло определенное внимание. Там поднялась на Западе даже некоторая шумиха, потому что таких писем не бывало до этого, или если бывало, то крайне редко. И вот я получил, то есть через некоторое время один из моих знакомых, драматург Казис Сая, он жив до сих пор, он старше меня лет на восемь, но он жив до сих пор, –– он получал разными путями эмигрантские издания некоторые и сказал: «Вот я тебе покажу интересную штуку». И показал мне журнал «Акирачяй». Журнал «Акирачяй» был такой левый журнал, вполне приличный, порядочный, очень интересный, антисоветский, но одновременно не такой черносотенно-эмигрантский, а с некоторыми попытками разобраться, что в Союзе и в Литве на самом деле происходит. И они неплохо разбирались. Вот с этим журналом связан Адамкус, который потом стал президентом Литвы, и был одним из лучших президентов, а может быть, и самым лучшим за всю историю государства. Так вот, этот журнал напечатал письмо некого Трумпы. Винцас Трумпа был историк, историк по образованию, автор нескольких книг по литовской истории. Вполне компетентный, кстати сказать. На Западе он кормился тем, что был библиографом в библиотеке Конгресса. Это считалось такой хорошей кормушкой, но это была тяжелая работа, потому что приходилось заполнять 6 карточек в минуту, то есть 10 секунд на карточку, и если ты с этим не справляешься, то тебя увольняют. И так 8 часов в день, что трудновато, но потом набиваешь руку, потом это можно. Я, правда, сам не пробовал. Но этим занимались многие писатели, в том числе и крупные, и занимался вот этот Трумпа, потому что ничем иным хлеб зарабатывать для литовского филолога было невозможно. Вот он написал мне письмо, открытое письмо. Вот говорят, у тебя открытое, оно распечатано по разным печатным, так сказать, источникам, его можно обнаружить в разных местах. Я тебе тоже напишу открытое письмо. Я думаю, что ты ошибаешься. На Западе ни о какой культурной деятельности не может быть и речи –– никто здесь этим... на это не живет из литовцев, да и не только литовцев, вообще из эмигрантов. Приходится искать другие способы пропитания. Это будет очень трудно. И вряд ли ты что-нибудь здесь совершишь, если сюда попадешь. И вообще надо сидеть дома. Сидеть дома и стараться в меру сил повернуть ситуацию в каком-то лучшем направлении, что многие, кстати, делают. Ну вот он такое написал письмо. Да, и написал, что Сократ вот не эмигрировал, напротив выпил чашу цикуты. А Овидия заставили эмигрировать, и он был очень несчастен и ничего уже не написал в этих своих Томах на берегу Черного моря, в теперешней Румынии. Я прочел это его письмо и взял этот журнал просто на одну ночь, в ту же ночь сел и настрочил ответ. Казису Сае я не сказал, что я написал ответ, и никому не сказал, но ответ был такой. Что я прочел письмо, благодарю за него, что поднимаешь любопытные вопросы, но говоришь о Сократе и Овидии. Так вот страна, в которой я живу, имеет очень мало общего с Римской империей и совершенно ничего общего с Древней Грецией, это во-первых. Страна эта –– новое явление в истории человечества. О нем можно было бы много рассказывать, но это уже сделали писатели, более крупные, чем я, которых тебе прочесть не трудно. Имея в виду, естественно, Солженицына, может быть и Шаламова, и еще кого-то. Потом, говорю, меня также удивляет, что, будучи историком, ты не заметил… заметил Сократа и Овидия, но не заметил более близкие к нам примеры –– Герцена, Адама Мицкевича, а также и многих литовцев, которые, находясь в эмиграции, кое-что да сделали. И вот там были еще некоторые фразы, некоторые мысли изложены в моем этом письме. Оно напечатано где-то даже и по-русски. И сделал я следующее: я это вложил в конверт, на конверт наклеил марку, написал адрес своего друга, с которым я был близко знаком. Это был редактор журнала «Акирачяй», он приезжал иногда в Литву, я с ним был знаком. И вложил это письмо к Трумпе и дал приписку «прошу публиковать это в "Акирачяй" или где бы то ни было». Это я отправил, выбросил в почтовый ящик. К моему величайшему удивлению, это дошло до Америки, дошло до Лютаса Моцкунаса, моего друга, редактора «Акирачяй», и было там напечатано, слово в слово, без всяких комментариев. Вот, собственно, это был первый случай, первый пример свободной переписки между литовцами-эмигрантами и литовцами, живущими в Литве. Там не было такой прямой и отчётливой антисоветчины, но в любом случае советским это письмо никак нельзя было назвать. Вот через какой-то год после этого мне дали разрешение на отъезд, но это было связано ещё со многими другими происшествиями. Но подозреваю, что перлюстрация писем была гораздо менее частой и дотошной, чем обычно считают, многие письма как-то проскальзывали. Вот и оно проскользнуло.
А непосредственно стихи – не открытое письмо, а какие-то из ваших сочинений?
Они… «Акирачяй» перепечатывал некоторые мои стихи, напечатанные уже в Литве.
Но не те, которые не были напечатаны в Литве?
Но не те. Я пробовал послать стихи, не напечатанные в Литве, через одного человека, но это как-то застряло. Это как-то застряло, я не знаю. Человека этого нет в живых, я не назову его имени, но не исключено, что он так это и не отправил.
То есть первое ваше стихотворение, которое было напечатано, пока вы еще оставались в Союзе, было «The Fate of a Poet» – в «New York Review of Books»?
Мое первое стихотворение, напечатанное в тамиздате, в русском переводе, было «Памяти поэта. Вариант» в переводе Бродского.
Ага, да-да.
Это было в «Континенте». Это было стихотворение, в Союзе оно не появлялось. И в «Континенте», так... это было уже где-то в декабре 76-го года. И «Континент», по-моему, восьмой номер или девятый «Континента», вышел с фотографиями авторов на обложке. Фотографии были следующие: Солженицын, который был уже за границей, Милован Джилас, тоже за границей, и кто-то еще в том же духе, и ваш покорный слуга. То есть когда попал в такую компанию, то более-менее ясно, что надо либо сажать, либо высылать. И решили тем не менее высылать.
А насколько вы сами участвовали в этой публикации тогда? Или это было без вашего ведома и согласия, как говорится?
Я пытаюсь вспомнить. Нет, я это как-то... Как-то я это передавал. Потому что в Союзе это, по-моему, не было напечатано. Это было переведено Бродским с рукописи. Но как это попало к Бродскому, ну убей бог не помню.
Но Вы передавали это именно для публикации?
Ну разумеется. Это только для публикации. Мы с Пранасом Моркусом тогда называли «Континент», –– мы знали, что «Континент» выходит, даже какие-то номера видели, –– называли это «сухой океан», потому что у Мицкевича есть «Wpłynąłem na suchego przestwór oceanu» [«Я выплыл на простор сухого океана, польск.]», это степь он имеет в виду. И когда до меня дошел этот номер «Континента», я позвонил Пранасу и сказал: «Я выплыл на простор сухого океана». Вот таким особым языком мы разговаривали. Было чуть-чуть страшновато, но как-то обошлось. То есть буквально через месяц мне сказали: вот Вам паспорт и поезжайте поскорее.
Часто ли Вы возвращались мысленно к открытому письму Трумпы, в котором он выражал такие предостережения еще несостоявшемуся эмигранту в том, что это может быть не так сказочно, как выглядело изнутри Союза.
Я виделся потом с Трумпой, познакомился с ним. Он был очень немолод, мне было лет 40, ему было лет 80. И он, –– через какие-то полгода моей эмигрантской жизни, у меня была работа, я кое-что написал, и кое-что публиковал, и кое-что совершил к этому времени, ––Трумпа мне сказал: «Вот должен покаяться, Вы были правы». Это он сказал.
А потом?
Потом мы уже с ним не виделись.
Но это его послание, оно как-то оставалось в вашем сознании эмигранта все эти годы, может быть, не в самые хорошие моменты, которые наверняка тоже были?
Нет, я никогда, так сказать, с Трумпой не соглашался и сейчас не соглашаюсь. Я считаю, что судьба человека в эмиграции полностью зависит от его усилий. В эмиграции он написал две или три исторические книги, что-то такое про наполеоновское время в Литве, довольно серьезный исторический труд, и заполняя эти карточки, он таки успел это сочинить. А я успел сочинить какие-то стишки и не только стишки, будучи преподавателем, причем преподавателем в хорошем месте, в хорошем университете. Правда, первые три года было трудно, потому что я был в UCLA [University of California, Los Angeles], преподавал там литовский язык, и это, конечно, каторга и ад, это было очень малоприятно. Это у меня совершенно не получалось. Ну потом вот так получилось, что я потерял работу, очень испугался, но это оказалось к лучшему, потому что Виктор Эрлих прислал приглашение в Йель на время, а потом это временное приглашение постепенно переросло в постоянное.
Расскажите о самой или о самых памятных ваших встречах как нового эмигранта с теми, кто эмигрировал, допустим, лет за 50 до того, если не больше.
Которые эмигрировали в 44-м году?
Да или даже раньше. Или даже, может быть, я думаю про Глеба Струве, например, из первой русской эмиграции.
Ну я встречал каких-то из этих людей. Больше всего мне понравилась Нина Берберова. Мы встретились на симпозиуме по Цветаевой. И она там читала доклад, я там читал доклад. И она меня поздравила с этим докладом. Это действительно была неплохая штудия о стихотворении Цветаевой «Занавес». Она входит в мою книгу «Неустойчивое равновесие». И мы обо многом тогда поговорили. И в общем даже как-то я в нее в какой-то мере влюбился, так же как я влюбился в Надежду Мандельштам. Надежда Мандельштам, когда я как-то ей сказал «Надежда Яковлевна, я Вас так люблю, что это даже неприлично», она была безумно польщена. Вот. Вот примерно такое же отношение было и к Нине Берберовой.
Вам казалось, она понимает ваш опыт, советский опыт?
Да, казалось, что она, несомненно, понимала. Она, несомненно, понимала. Это по ее книге видно, что она хорошо понимала, что такое Советский Союз.
Почему это кому-то удавалось, если ее случай приводить в пример, а кому-то это явно было совершенно недоступно?
Что именно? Советский опыт?
Советский опыт, если у них такого опыта не было. У Берберовой ведь его тоже не было?
Ну, было, было какое-то. Она же уехала где-то в 21-м, что ли, году или втором, я уже не помню. Но какой-то начальный опыт у нее был. Ну вот Адамович уехал тогда же, и он, так сказать, оказался сменовеховцем и таким, так сказать, почти возвращенцем. Что было странно. Что было странно. Я не знаю, чем это определяется. Сколько людей, столько опытов, сколько человеческих судеб, столько и ситуаций.
Я помню ваш рассказ о том, как вскоре после вашего приезда в Беркли вас позвал в гости Глеб Струве, эмигрировавший в 20-м, если я не ошибаюсь, и подытожили Вы свой рассказ об этой встрече… что это было похоже на то, как если бы рыбак поймал говорящую рыбу.
Ну, это даже не мои слова, это, кажется, Амальрик придумал, что западные люди, –– он вообще говорил о западных, о советологах, –– что когда появились новые эмигранты, то это как если бы ихтиолог, который всю жизнь изучал рыб, вдруг ловит рыбу, которая начинает с ним разговаривать. Это первый случай. Он до этого только так их измерял, там, не знаю... Жабры раскрывал, взвешивал, это все, что он мог делать. А тут она заговорила. Да, вот это примерно так, наверное, Струве. Мне Струве было безумно интересно увидеть, потому что для меня это был человек вполне легендарный, который издал Мандельштама, который издал, я знаю, Клюева. Книги, которые для меня были очень важны. Ну вы знаете, когда видишь человека один только вечер, ну трудно сказать, что до чего-то важного с ним договорился. Не успел просто, видел я его только один вечер.
И никакого продолжения не было?
Продолжения, как ни странно, не было. Это было в Беркли, я в Беркли был коротко, я был три месяца где-то, и только в конце третьего месяца я получил к нему приглашение.
У вас не было ощущения, что вы для него…
Что?
Что для него Вы не просто человек с другой планеты или из глубин океана… сухого… А человек, скомпрометировавший себя лишь тем, что прожил так долго в Советском Союзе?
Ну нет, он так, по-видимому, не считал. Он же понимал, что человек не повинен в том, в какой ситуации он оказался. Выехать из Союза было в общем невозможно. Это оказалось возможным только перед самым концом, когда как раз я уехал. Правда, я и не спешил уезжать. Я очень долго ведь подписывался под теорией органической работы –– что надо сидеть и дело делать. А уехать... поскольку все уехать не могут, значит и ты не можешь. Это кантовский категорический императив. Действуй так, чтобы твое действие могло стать всеобщим законом. Так вот, может ли стать эмиграция всеобщим законом? –– все взяли, поднялись, уехали. Явно не может, значит и ты не имеешь права. Но потом я изменил этот взгляд. Но довольно долго я придерживался этой точки зрения. И я не думаю, что она кого бы то ни было компрометирует.
Есть ли какая-нибудь книга, которую вам довелось прочитать в оригинале или в переводе на литовский или на русский, не важно, которая укрепила вас как никакая другая в том, что надо уехать?
А, нет, укрепили меня, что надо уехать, укрепили меня две вещи. Во-первых, пример Амальрика. Амальрик уехал, Амальрик вел себя как независимый человек и кончилось тем, что он уехал. Второй очень важной вещью была статья Игоря Мельчука. Игорь Мельчук сочинил статью, находясь, по-моему, еще в Союзе. Но он уже подал, по-моему, тогда на отъезд. И, будучи евреем, он имел, так сказать, шансы достаточно серьезные на отъезд. Но он написал, что он обращается только к тем, кто с ним согласен. Если кто с ним не согласен, может статью дальше не читать. Значит, что существует три аксиомы. Аксиома первая: Советский Союз в его теперешнем состоянии –– преступное явление по отношению к человечеству. Это страна, которая угрожает миру огромными бедствиями, которая приводит свое население к огромным бедствиям и пытается расселить это на весь мир. Страна, которая балансирует на грани атомной войны и вполне может ее переступить, и так далее. То есть преступное явление. Вторая аксиома: жить в Советском Союзе и не участвовать в ее преступлениях невозможно по той простой причине хотя бы, что ты платишь налоги. Третья аксиома: самые вредные лица в Советском Союзе –– это авангардные прогрессивные левые поэты, художники, театралы, типа Евтушенко, театра на Таганке, и так далее. Они создают впечатление, что это нормальная страна и тем самым вводят в заблуждение Запад. В то время как нетрудно видеть, что эта страна глубоко ненормальная, они замыливают Западу глаза. Поэтому они вреднее кого бы то ни было другого из живущих в Советском Союзе, не исключая начальства. Вот это его третья аксиома. Из этих аксиом выводится теорема: избежать моральных проблем, связанных с пребыванием в Советском Союзе, можно только двумя способами: либо сесть, либо эмигрировать. Либо сесть, а потом эмигрировать. Такое тоже бывало. Такое было с Солженицыным, такое было с Бродским и с довольно многими. Ну бывает, что только либо садятся, либо эмигрируют. Вот это, так сказать, тебя избавляет от моральных дилемм, связанных с жизнью в Советском Союзе. Вот когда я это прочел, я сказал: «Ну, против этого не попрешь». Ну, если все излагает как есть, вот так оно и есть. Значит, надо делать выводы. Либо сяду, либо эмигрирую. Либо и сяду, и эмигрирую. И начал действовать в этом направлении. Мельчук на меня, в этом смысле, на мое расположение духа повлиял сильнее, чем кто бы то ни было.
Сильнее, чем Оруэлл?
Ну, Оруэлл на более абстрактном уровне. Тут было гораздо более прагматично.
На абстрактном или, может быть, на более таком эмоциональном? Все-таки статья Мельчука это не... Это, скорее, рациональное доказательство теории.
Ну да, правда. Да. Но Оруэлл, он, конечно, потрясает эмоционально. Ну, в конце концов, то, что изображает Оруэлл –– это все-таки не Советский Союз, это что-то похуже. Это что-то похуже. До такого ни Союз, ни Гитлеровская Германия, в общем, не доходили. До такого дойти почти невозможно. Потому что так же, как невозможно построить рай на земле, так же невозможно и полный ад на земле. Человек для этого слишком слаб. Всегда найдутся какие-то лазейки, какие-то возможности, какие-то укрытия. У Оруэлла нет уже никаких лазеек, никаких возможностей, никаких укрытий. Вот это и потрясает. Но это достаточно сильно, чтобы... Когда-то я понял, что вот в Союзе жить, в коммунистической стране жить ну не надо во всяком случае. Это я понял сильно до Мельчука. Но потом себя утешал тем, что все-таки есть лазейки, что ад не такой уж полный и полным он быть не может, что можно что-то двигать чуть-чуть в другую сторону и этому стоит посвятить жизнь и найти в этом смысл. Я очень долго держался этого мнения. Потом изменил это мнение.
Сейчас, когда вы наблюдаете снаружи, конечно, за очередной эмиграцией из путинской России, что, вам кажется, происходит? То есть насколько происходит повторение каких-то парадигм, которые были допущены или сконструированы 100 лет назад или 50 лет назад, когда эмигрировали вы?
Мне кажется, что это в большой степени то же самое, что это опять ситуация такая, что жить и находиться в этой стране –– это значит участвовать в ее преступлениях. Из этой страны надо либо бежать, либо садиться в тюрьму, как сел Навальный, Кара-Мурза, либо уезжать. Иначе спасения нет, иначе на тебе огромное черное пятно навсегда.
Сейчас таких людей, которые это понимают, вам кажется, больше или меньше, чем в ваше время, 50 лет назад?
Я там уже давно не был, я не знаю. Я с ними мало разговаривал, только с теми, кто уже уехал. Но думаю, что больше, чем тогда. Интуитивно полагаю, что больше. Я знаю таких людей, даже среди моих родственников есть такие люди, которые явно, так сказать, не хотят иметь на себе это черное пятно. Но тем, что они живут, что они платят налоги, что если их мобилизуют, то они вынуждены будут пойти, так сказать, в окопы. Уже то, что они никак, не рискуя тюрьмой, не могут ничего сказать об этом, то, что они могут только разговаривать с ближайшими друзьями, это, конечно, должно быть очень тяжело, и это должно быть очень опасно для состояния человека.
Но ведь ни сто лет назад, ни в 70-е годы, когда эмигрировали вы, не было войны, которую бы вел Советский Союз по отношению к другой стране.
Во-первых, он вел войну в какой-то мере. Это война была другой несколько, без применения ракет и дронов. Но она была. Он вел войну против всего мира.
Но она называлась «холодной».
Ну да. Тем не менее это была война. В словосочетании «холодная война» я бы поставил логическое ударение на слове «война». А иногда она становилась и горячей в какие-то моменты: в Венгрии, в Чехословакии, потом в Афганистане. В Кубе во время Кубинского кризиса. Это было, так сказать, либо на грани, либо даже переходило за грань горячей войны. Но плохо, конечно, то… вот я тоже говорю… У Ильфа и Петрова есть замечательная фраза, как кто-то из «пикейных жилетов» говорит: «Вот наделали делов эти бандиты Маркс и Энгельс». Ну сейчас можно сказать: «Вот наделали делов эти бандиты Трубецкой и Лев Гумилёв». Наделали. Они создали идеологию, которая привлекла Путина, привела его к его теперешним действиям, убедила его, что покорение Крыма и всего остального –– это достойная и необходимая цель для России. Что хуже всего, что довольно многие люди в это тоже поверили. Ну как они все, как довольно многие в свое время поверили в марксизм.
Как могло получиться так, что среди тех, кого вы уже назвали, несомненно нельзя не назвать эмигранта, автора самых громких книг о преступлениях того же режима, на который работал раньше и который пытается воссоздать Путин, –– это Солженицын? Как так могло получиться, что чуть ли не по его статьям происходит то, что происходит в Украине сейчас?
Ну в какой-то мере, да. Но это не только по его. Вся эта евразийская идея, что у России свой путь, что Россия сохраняет главные духовные ценности человечества и поэтому она окружена врагами, которые хотят ее уничтожить. Это старая идея. Это старая идея, которая у Солженицына как-то стала проявляться постепенно, далеко не сразу.
Но ведь она стала проявляться у него именно в эмиграции. Чем вы это объясняете?
Она стала проявляться именно в эмиграции.
Почему эмиграция может давать такой поворот, такой крен, если угодно, или развитие?
По-видимому, потому что человеку трудно приспособиться к новому миру. Вот мне очень трудно приспособиться к миру пасвордов, паролей, интернетных каких-то линков. Я очень многого в этом не понимаю и никогда не пойму. Вот человек типа Солженицына, который там в 50-55 лет оказывается на Западе, тоже, так сказать, очень многого из того, что кругом происходит, не понимает и понять не может. Это уже вопрос многолетнего опыта и вопрос возраста. Понять это можно в молодости, поэтому эмигрировать следует в молодом возрасте. Я эмигрировал в 40 лет, и это было уже поздновато. Если бы я эмигрировал в 45, наверное, и судьба моя сложилась бы иначе. Но в 40 это еще не было катастрофой. Думаю, это отчасти потому. И когда мир кругом непонятен, он кажется враждебным. Мне тоже часто кажется, что все эти пароли и пасворды выдуманы специально, чтобы портить мне жизнь. И вот когда ты не понимаешь, что такое демократические порядки, кажется, что они придуманы специально для того, чтобы портить тебе и всему миру жизнь. Это, так сказать, оптический обман, но это так. Вот, по-видимому, дело в этом, в большой степени в этом. Ну, вот я психоанализу Солженицына не подвергал, но он ухватился за какие-то евразийские построения, это довольно типично, если ты чувствуешь себя в непонятном и враждебном мире.