Vladimir Samarin. Evil Nature

Владимир Самарин. Злодейское начало
Journey into the Whirlwind
VS
Information
Title
Vladimir Samarin. Evil Nature
Source Type
Review
Author
Vladimir Samarin
Publication
Journey into the Whirlwind
Text

5

За границу вывезены и опубликованы на русском и других языках многочисленные произведения из литературного подполья – рассказы, повести, стихотворения, воспоминания, где находим целую галерею чекистов.

Они у Абрама Терца, у Евгении Гинзбург, у Галины Серебряковой и у других.

О Гинзбург и Серебряковой стоит, однако, сказать отдельно. Не совершивши никаких преступлений против режима, они сами соучаствовали в преступлениях власти против народа, и их арест, их мытарства в местах заключения – не возмездие ли за содеянное? Евгении Гинзбург – за соучастие, а бывшей чекистке Галине Серебряковой – за прямые преступления.

Вместе с тем они дали в своих воспоминаниях – «Крутом маршруте» и «Смерче» – потрясающие картины большевицкого произвола, отвратительные образы чекистских нелюдей – палачей и садистов, психопатов и полубезумцев, людей с куриными мозгами и волчьей совестью, нанесли своими воспоминаниями удар по тому строю, который, ничему не научившись, ничего не поняв, – продолжают защищать и обелять.

Евгения Гинзбург была арестована не дома, а вызвана в НКВД, к капитану Веверсу – и домой вернулась через семнадцать лет.

Едва живая, приехала она в НКВД.

«Стучу и, не расслышав ответа, переступаю порог, – пишет она. – И сразу сталкиваюсь со взглядом Веверса. Глаза в глаза. Их бы надо в кино крупным планом показывать, такие глаза. Совсем голые. К этому взгляду не требовалось никаких комментариев. Но я еще сопротивляюсь. Я продолжаю делать вид, что считаю себя по-прежнему человеком, коммунистом, женщиной».

Она была уже – ничто.

Веверс смотрит пренебрежительно:

«На лице его та самая гримаса – смесь ненависти, презрения, насмешки, которую я сотни раз видела потом у других работников этого аппарата, а также у начальников тюрем и лагерей».

Видела она эту гримасу и до ареста – у своих же товарищей по партии, измывавшихся над ней на партийных допросах.

Таким образом, злодейское начало не только в органах безопасности: оно в самом партийном аппарате, прежде всего в руководстве партии.

Одного из первых своих мучителей Гинзбург увидела в доме отдыха для избранных, для членов партии. Спросила у мужа, кто такой. Муж ответил: товарищ Бейлин, новый председатель партколлегии Комитета партийного контроля.

«Думала ли я тогда, – восклицает Гинзбург, – что за внешним обликом добродушного местечкового портного скрывается мой инквизитор?»

Бейлин допрашивал Гинзбург каждый день. Скоро к нему присоединился еще один «товарищ из Москвы», фамилии которого Гинзбург не запомнила, называет его – Малютой Скуратовым.

«Это был антипод Бейлина по приемам следствия, но в то же время его двойник по садистской изощренности».

Гинзбург пишет о многих. Достаточно и этих двух, чтобы стало ясно: те же, нелюди, и в органах безопасности, и в руководящем партийном аппарате.

У Галины Серебряковой тоже целая галерея палачей и садистов, от тюремного надзирателя до заместителя Ежова – Агранова.

Как и Гинзбург, Серебрякову начали вызывать на допросы еще до ареста. Наконец, вызвали к Агранову. Она попросила: арестуйте…

«Агранов расхохотался. Это был рыхлый, нескладный человек, брюнет, с позеленевшей кожей, густой сетью морщин вокруг злых полубезумных черных глаз, с удивительно длинными и толстыми губами, углы которых были опущены, как у бульдога, к подбородку и придавали лицу выражение жестокости и пресыщения».

Только один раз:

«Улыбка безумца раздвинулась, но так и не приподняла опущенных к подбородку губ».

Перед нами законченный портрет чекистской нелюди, – не литературный герой, не плод воображения художника (здесь Гойя нужен!), – портрет с натуры.

У Абрама Терца (Андрея Синявского), в повести «Суд идет», нелюди собраны на товарищескую вечеринку, к прокурору Глобову.

«Владимир Петрович решил досидеть до конца. Ему нравились эти ребята, сослуживцы Аркадия Гавриловича, – с открытыми, как ладонь, лицами, с чистыми, как стеклышко, биографиями, с незапятнанной совестью. Добродушные мужчины, наводящие ужас, может быть, на полмира».

Все они в штатском, но Глобов хорошо знает – здесь есть капитаны, майоры, даже два полковника.

«Невидимая грозная армия сидела за праздничной трапезой».

Говорили о детях, о футболе, о летнем отпуске, разгорелся спор об элегантности бежевых «Побед»… Многие из них, как рассказывают, любят удить рыбу, варят сами обед, мастерят детям игрушки; один следователь по особо важным делам в часы отдыха вяжет перчатки, вышивает подушки и скатерки.

У Леонида Андреева есть рассказ, где палач, повесив очередную жертву, шел в лес и слушал пение птиц: он любил птиц.

От водки собравшиеся у Глобова нелюди – смолкали, цепенели.

«Осовелым, сосредоточенным взглядом озирают свои ряды, прислушиваются».

Какой[-]то лейтенантик, затесавшийся среди старших по чину, не выдержал мрачного напряжения, стал, испуганно озираясь, рассказывать, как в кино был, «Падение Берлина» смотрел: интере-е-сно…

К нему потянулись шеи и уши, выжидательно замерли рыла.

Испуганно взвизгнув, лейтенантик замолк.

«И торопливо заткнул рот первой попавшейся семгой.

Наступила тишина. Даже чокаться перестали. Молча пили, молча закусывали».

Здесь нет ни палачей, ни садистов – гротеск, а у читателя – холод по спине.

В том же гротеске, со вторым планом, где тот же ужас, даны Абрамом Терцем и сексоты-соглядатаи:

«Прогуливаясь по участку, им отведенному свыше, они мечтают о чем[-]то или ведут вполголоса задушевный разговор. Одного зовут Витя, другого Толя. Большего знать нам не дано».

Знать не дано, но можно догадаться, что Абрам Терц расправился с писателями-сексотами Всеволодом Кочетовым, редактором худшего толстого журнала «Октябрь», и Анатолием Софроновым, редактором мещанско-соцреалистического «Огонька».

«Толя говорит Вите:

– Послушай, Витя. Пора бы и канализацию приспособить к настоящему делу. Ведь столько тайного материала бесконтрольно уплывает по трубам! Проекты, конспекты, любовные письма, черновики художественных произведений и даже беловики».

Драгу или сеть поставить, чтобы вылавливать исписанную бумагу, чтобы никто своих секретов не смог спустить в унитаз, – вот о чем мечтает писатель Сафронов.

У Кочетова подход к делу более научный: не написанное, а мысли надо читать, аппарат-мыслескоп изобрести!

«Тишина! Двое в штатском ходят по городу. Двое в штатском. Медленно, степенно шествуют они по заснувшим улицам, заглядывают в помертвелые окна, подворотни, подъезды. Ни души. Одного зовут Витя, а другого Толя. И мне боязно».

И читателю боязно, страшно от этих орвелловских строк.

Литературные произведения, попадающие за границу, разны по своим художественным достоинствам. Повесть «Дворник Лашков», как и повесть «Суд идет», из числа тех, которые ценны не только своим политическим звучанием. Автор повести неизвестен. Помещена повесть в 64 номере «Граней», и в редакционной сноске сказано: «Публикуемая нами талантливая повесть ‟Дворник Лашков” принадлежит к перу российского автора. По известным соображениям, эта рукопись, переданная из СССР в редакцию ‟Граней”, печатается без имени автора».

Повесть действительно талантлива; поэтому так незабываемы образы чекистских нелюдей. В годы ежовщины их презрительно называли энкаведешниками или энкаведушниками, потом – эмгебешниками, а теперь – кагебешниками.

В повести «Дворник Лашков» нет ни сатиры, ни гротеска: здесь чекисты в их подлинной сущности, здесь страх перед ними и ненависть к ним, внезапно прорывающаяся и захлестывающая человека.

Пришли за рабочим Алексеем Царевым. Дворник Лашков не поверил: рабочий же простой, свой человек! Но ему сказали коротко: веди.

И он повел их к Цареву, другу-приятелю своему:

«Их мозоли имели одинаковый цвет и запах. Они уже успели съесть достаточно соли и выпить четвертинок под пиво с воблой. Ко всему – им предстояло породниться. Поэтому, когда штатский небрежно этак, носком ботинка постучал в девятую, Лашков впервые ощутил, как, все нарастая, в нем поднимается волна удушливого бешенства, и, охваченный почти непреодолимым желанием броситься на бритоголового, подмять под себя его и его уверенность, и его вот эту по[-]кошачьи победную усмешку, он отвернулся и схватился за перила, чтобы перебороть искушение».

Уходя, Царев оглянулся на жену, на сына.

«Сын проводил его до двери взглядом, окрашенным настороженной вопросительностью. Так дети смотрят на покойников: еще не сознавая, но уже безотчетно чувствуя жуткое таинство происходящего».

И еще раз едва сдержал себя Лашков, – в другой раз и при других обстоятельствах, чтобы не броситься на чекиста-сексота, чтобы не затоптать его ногами.

Не одного человека погубил Никифоров. По его доносу арестовали и Царева.

«Всех, всех под корень, – шипел Никифоров на ухо Лашкову. – Выведем. Мы дрались, кровь проливали, а им – не по носу. Не нравится, получай, голубчик, девять граммов.

Лашкову стало трудно дышать. Скажи Никифоров еще хоть одно слово, дворник, снова охваченный недавним бешенством, наверно[,] затоптал бы его. Но тот, словно предугадывая недоброе, замолчал, и Лашков шагнул в ночь».

Не один Лашков ненавидит Никифорова. Задушить его готов плотник Иван Левушкин.

«Иван застонал протяжно, боднул воздух и двинулся к Никифорову:

– Ржа ты, ржа, – захлебываясь говорил он при этом, и слезы текли по запаленным щекам, но и оставляли на них свежие борозды, – проедаешь жись, и нет на тебя порухи… Какая-такая зверюга и от какого-такого шелудивого пса рожала тебя?.. Дай же я плюну на тебя, чтоб издох ты, пес!.. Что же ты нам век заедаешь?..

Плотник схватил его за грудки, тот беспомощно замахал руками, пытаясь вырваться, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы Калинин не втиснул между ними руку и не развел их».

Предчувствует недоброе не один Никифоров, а вся «ржа», въевшаяся в Россию. Не одни чекисты-профессионалы – весь партийный аппарат отдает себе отчет в том, что будет, если…

В 1958 году, по свежим следам венгерской революции, в журнале «Нева» (номера 6 и 7) появился роман писателя-сталинца В. Кочетова «Братья Ершовы», – и в романе едва скрываемый страх перед будущим.

Дмитрий Ершов пришел к секретарю горкома Горбачеву.

В груди у него «горит все» от того, что делается: разве Венгрия стеной отгорожена, разве враги коммунизма не давят со всех сторон?

Горбачев соглашается: наступление бешеное; пытается успокоить Ершова.

А тот не успокаивается, допытывается:

«Ну, а мы что же, сидеть будем и дожидаться, когда нас кверху ногами вешать примутся, и на тех самых деревах, которые мы сами и сажали?

– Кто же это нас с тобой вешать будет?

– А кто венгерских товарищей вешает?

– Уже не вешают.

– Ну вешали…»

Тревога, звучащая в диалоге двух коммунистов, встревожила, очевидно, и цензуру, потому что в новой редакции романа, выпущенного вскоре в издании «Роман-газеты», диалог изменен, но и в новой редакции звучит та же тревога перед нарастающими в стране настроениями.

И Ершов, и Горбачев[,] и сам писатель Кочетов хорошо знают, какой след оставили в памяти людей, ничего не забывших, ничего не простивших, – и беснование ежовщины, и бериевщина, и шелепинщина. Нет принципиального отличия и в андроповщине: методы меняются – сущность остается.

ЧК, ГПУ, НКВД, МВД, КГБ…

Змея меняет кожу…

Но люди помнят все!

«Конец тридцатых годов, смерть дочерей моих одна за другой, затем тягчайшее испытание, оставившее в сознании след неизгладимый», – пишет Ольга Берггольц в автобиографических очерках «Поход на Нарвскую заставу».

Не может и не хочет ничего забыть Корышев в романе Юрия Трифонова «Утоление жажды». Столько лет уже прошло, а он отчетливо видит молчаливые толпы людей – женщин, старух, детей, стоявших в бесконечных очередях у тюрем, – видит, не забывает, не прощает.

Проклятые десятилетия, время страданий, каких не видал народ никогда – можно ли это забыть?

И как бы откликаясь писателям на родине, писатель-эмигрант Леонид Ржевский в своей повести «Горячее дыхание» восклицает:

«Будь проклят и тот, кто захотел бы дать этому времени отпущение грехов!»

Конец

"
None