Yakov Gorbov. Review of Stikhotvoreniia i poemy by Joseph Brodsky

Яков Горбов. Рец. на Стихотворения и поэмы Иосифа Бродского
Poems and Long Poems
Yakov Gorbov
Information
Title
Yakov Gorbov. Review of Stikhotvoreniia i poemy by Joseph Brodsky
Source Type
Review
Author
Yakov Gorbov
Publication
Poems and Long Poems
Text

Собранные в этом томе стихотворения и поэмы молодого автора отдельным изданием в СССР никогда не появлялись. В противоположность Тарсису, пересылавшему рукописи за границу, Бродский своих писаний за границу переправить или не захотел, или не мог. Отдельные стихотворения, появившиеся в «Гранях», в «Русской Мысли» и в «Новом Русском Слове», случайны и достаточного представления об авторе не дают. И в СССР он, по[-]видимому, печатался тоже очень мало и был больше известен как переводчик. В подпольном гектографированном журнале «Синтаксис» им помещено несколько стихотворений. Изданные теперь [«]Inter-Language Literary Associates[»] стихи и поэмы отобраны издателями «[из] восьмидесятистраничной машинописи, которая была получена за границей одновременно со справкой о деле Бродского» и могла быть «приготовленным к печати сборником». Так или иначе, изданный в США сборник этот восполняет пробел; и, конечно, нельзя не отметить, что о появлении первой книги Бродского, которому сейчас всего 25 лет, позаботились не в России, а за ее пределами. Внимательный интерес к самому Бродскому и к его творчеству возник преимущественно из-за его «процесса». В очень хорошо составленном кратком предисловии Георгий Стуков дает точные и ясные указания о том, как было подготовлено и протекло [sic!] это «дело», и приводит выдержку из отчета о заседании районного суда. Всю стенограмму, очень длинную, поместить было, разумеется, нельзя, но пример, выбранный Стуковым, весьма, красноречив.

Отметим, мимоходом, что чтение полного отчета оставляет впечатление, которое мало назвать недоумением. Тягостное удручение – вот что оно вызывает. А опубликованный в «Figaro littéraire» перевод стенограммы с английского присовокупляет к этому еще что-то напоминающее юмор циркового рыжего, так как переводчик, – по всей вероятности умышленно, – заменил второе лицо множественного лица вторым лицом единственного. Все: судья, подсудимый, свидетели, защита и обвинение, корреспонденты и репортеры обращаются друг к другу на [«]ты[»]!

Во время судоговорения защита просила подвергнуть Бродского судебно-психиатрическому исследованию, чтобы было выяснено, не страдает ли он какой[-]нибудь душевной болезнью. Основанием для ходатайства послужило, по[-]видимому, пребывание Бродского, незадолго до ареста, в больнице им. Кащенко, где он проделал курс лечения конгенитального [sic!] нервного заболевания. Некоторые признаки неуравновешенности, обнаруженные назначенными судом врачами, были признаны недостаточными и Бродского судили как здорового.

За что его судили, остается неизвестным. Точно шапкой-невидимкой был прикрыт во время процесса подлинный состав вмененного ему в вину преступления. В «писательской справке», выдержки из которой приводит Стуков, можно прочесть: «так как аудитория этого показательного суда воспринимала только явные, а не скрытые мотивы судебного разбирательства, то суд над Бродским был воспринят как осуждение литературной профессии вообще». Об уровне аудитории – касательно которой позволено себя спросить, не была ли она «назначенной»? – можно судить по послышавшимся выкрикам: «Все писатели тунеядцы», «Всех бы их вон из Ленинграда» и т.д.

Во время прений прокурор Сорокин грубо оскорблял и самого обвиняемого, и тех, кто выступал в его защиту; по его мнению – все это «навозные жуки, мокрицы, подонки общества»… Далее: официально Бродского судили за то, что его образ действий не соответствует не более и не менее как некоторым параграфам самой конституции. В приговоре так и сказано: он уклонялся от «важнейшей конституционной обязанности честно трудиться на благо родины и обеспечение личного благосостояния». «При этом, – поясняет Стуков, – дело не столько даже в нежелании работать, сколько в неумении достаточно зарабатывать». Удивительна конституция эта и непостижима дерзость ее нарушителя!

Арест Бродского, – на улице, – протек, по[-]видимому, вне «законных рамок». Поэтому было сказано, что он «уклоняющийся от суда тунеядец» (хотя никакого вызова в суд он не получал). Подготовительная операция была проделана неким отставным «капитаном госбезопасности» (раньше говорили чекист) Лернером, который сделал соответствующий доклад в Секретариате Партбюро Ленинградского Союза Писателей, каковой Секретариат и принял решение предать Бродского суду. Как видим, компетенция этого Секретариата очень широка. В предшествовавшей аресту газетной травле Бродскому приписывались стихи, которых он никогда не писал, а его собственные были искажены до неузнаваемости. Его обвиняли в «распутстве, в цинизме, в совращении молодежи», в «составлении антисоветских, порнографических стишков» и т.п. В конце концов «капитан госбезопасности» сумел внушить секретарю отделения Союза Писателей А. Прокофьеву мысль о необходимости выселения Бродского из Петербурга.

Протесты, вызванные этой операцией, рассматривались Лернером как попытки защитить «политического преступника», что, разумеется, заставляло протестовавших призадуматься…

Так или иначе, партийное задание было выполнено. «Тунеядца – окололитературного трутня» приговорили к пяти годам принудительных работ и отправили в Архангельскую область, где и приставили к возке навоза в одном из местных колхозов. Его дальнейшая судьба пока точно не известна. По некоторым, не вполне достоверным сведениям, условия его жизни несколько смягчены и навоза он больше не вывозит. Но освобожден он, по[-]видимому, не был.

Вся эта история дает повод лишний раз заключить, что одна из наиглавнейших характеристик советчины – глупость. Но только ли она одна?

Стенограмма судилища над Бродским и стенограммы шестичасовых речей на съездах Ц<ентрального> К<омитета> Партии, терпеливо выслушанных тысячью человек, указывают, как будто, на род коллективного помутнения сознания, так как решительно не видно, каким требованиям разума все это может соответствовать.

Палата № 6 описана Чеховым. Палата № 7 – Тарсисом. Палата № 8 ждет своего автора. В том, что она, в свою очередь, будет описана, сомневаться, кажется, не приходится. Во всяком случае, материал, для этого будущего описания уже теперь выступает из щелей советской действительности, и со все большей очевидностью. Под напором требований постепенно возрождающейся интеллигенции призванные к власти Лениным и до сих пор остающиеся привилегированными полуинтеллигенты будут вынуждены устраниться. Об их царствовании и будет рассказано в «Палате № 8».

В чем именно состояло преступление Бродского, вызвавшего столь стремительные административную и судебную репрессии, можно отчасти понять[,] читая его стихи и его поэмы. Никакого отклика на советские директивы, указания и установки в них нет, темы свои автор ищет и находит в несовпадающей со всем этим плоскости. От материалистического доктринерства он весьма далек и, при этом, далек не в полемическом, а в, так сказать, естественном порядке. Свойственной ему религиозности у него хватило мужества не скрыть даже во время судоразбирательства, когда он сказал, что «стать поэтом[,] посещая университет и совершенствуя образование нельзя, так как призвание поэта от Бога». Бродский много работал, самостоятельно изучил несколько иностранных языков (испанский, английский, польский…) и дал ряд переводов, получивших высокую оценку со стороны таких авторитетов, как Чуковский, Маршак, Эткинд (автор книги «Перевод и поэзия») и знаток Ибсена проф<ессор> Адмони. Поэтическое его дарование было замечено самой Северной Королевой Анной Ахматовой.

При этом он совсем молодой человек: родился в 1940 году.

Соответственно, опыт поэта не вполне окреп. Успех, известность, популярность, так неотразимо искушающие и соблазняющие столь многих, его, по[-]видимому, не затронули или только мало затронули. И об его «учителях», так же как об естественном совпадении приемов с приемами того или иного автора, сказать нечего, – верней, можно сказать что il prend son bien il le trouve. Некоторые строфы, или строки, очевидно вдохновлены Блоком, в других можно угадать некоторое соскальзывание в сторону Мандельштама и, особенно, Заболоцкого. Но в «Гладиаторах» (так же как в двух-трех других случаях) Бродский решился приблизиться к рубежам довольно таки опасным.

Простимся.
До встречи в могиле.
Близится наше время.
Ну, что ж?
Мы не победили.
Мы умрем не арене.
<…>
…А небо над Колизеем
Такое же голубое,
Как над родиной нашей,
Которую зря покинул
Ради истин,
А также
Ради богатства римлян.
<…>
Близится наше время.
Люди уже расселись.
Мы умрем на арене.
Людям хочется зрелищ.

Впрочем, опасность таких близостей он сознает, так как сам говорит:

Прости, о Господи, мою витиеватость,
Неведение всеобщей правоты,
Прости меня [–] поэта, человека [–]

Или:

…я столько говорил,
Прикидывался, умничал, острил
И добавлял искусственно огня.

Однако, – за исключением немногочисленных, в общем, приближений к заимствованиям или более или менее добровольных подчинений тому или иному поэтическому давлению, – Бродский одинок, независим и, в советских условиях, необычен. Советским этим условиям он натурально противоречит. В этой органической оппозиционности и кроется его «преступление». Его обособленность могла собрать вокруг него единомышленников, способствовать возникновению кружка, или клуба, или чтений вслух на квартирах. Само собой понятно, что советскому контролю это было не по вкусу.

Про политику Бродский говорит прямо:

Политика. Какой-то темный лес,
И жизнь и смерть, и скука до небес.

Или:

Чей-то взгляд следит, следит
За мной всегда, всегда.

Или еще:

Как просто ставить жизнь в актив,
В пассив поставив кровь.

Он точно приглашает, зовет:

Вперед, друзья. Вперед.
Поговорим о перемене мест,
Поговорим о нравах тех округ
Где нету нас, но побывал наш друг,
Печальный парень, рыцарь, доброхот,
Известный вам идальго Дон-Кихот.

Такого рода идеализм в советии допустим лишь в мечтах и делиться им можно разве что в доверительных беседах. Естественно, что в душе и сознании еще почти юноши Бродского родилась тоска, с настойчивостью выступающая во многих и многих его стихотворениях и поэмах. Тоска же всегда была у нас и привлекательной, и заразительной. Энтузиазму строителей «Братской Гэс» она не нужна, она им даже вредна, и понятно стремление заправил помешать ее распространению.

Два всадника скачут над бледной рекой,
Два всадника скачут: тоска и покой

пишет, чуть ли не с шиллеровским романтизмом, Бродский. И снова возвращается к тому же мотиву:

Слышишь ровный шум?
Быть может это шум тяжелых дум.

И опять:

Сожми виски, сожми виски,
Сотри огонь с лица,
Да, что-то в этом от тоски
Которой нет конца.

И дальше:

Какая беспредельная тоска.
Стирая струйки с влажного виска
Взглянуть вперед…
Не все ль равно куда, ступай, иди…

В сложной и своеобразной поэме «Шествие» указаний на власть тоски много.

Вот пример:

Честняга:
Друзья, любите каждого,
Друзья, любите всех,
И дальнего, и близкого,
Детей и стариков.
Хор:
Ха-ха, он выпил лишнего
Он ищет дураков.

А немного ниже:

Тоска, Тоска. Хоть закричать в окно.

И

Это общий крик – за упокой.

И, наконец:

По Садовой, зашагает вдаль
Мой грозный век, а я, как и всегда,
Через канал, неведомо куда.

В сборник входит 51 стихотворение, к которым, в самом конце отдельно, присовокуплено еще 9, написанных в 1964 году: два последних написаны, по[-]видимому, уже в ссылке. И 5 поэм. На очень многих страницах, в том или ином аспекте, того или иного напряжения, можно найти мотивы тоски, в основе которой лежит не вполне, по[-]видимому, осознанный и, во всяком случае, явно не оформленный идеал, – некое антисоветское донкихотство. В стране, где с утра до вечера казенное радио твердит опостылевшие слова о строительном энтузиазме и социалистическом оптимизме, ни тоска, ни донкихотство не ко двору. Проповедника их, – пусть очень молодого и неопытного, – следует обратить в сторону полезную, например, назначить возить навоз. Особенно, когда молодежь много учится, много читает, вероятно, много пишет, часто – и о многом – разговаривает, иногда открыто протестует. «Чей-то взгляд», всегда следивший за Бродским, вдруг обеспокоенно прищурился и, снабдив поэта кличкой «окололитературного трутня», поспешил его из Петербурга удалить.

"
None