Yuri Bolshukhin. In the Smoke of the Era

Какая смутная, путаная, разноречивая эпоха прошла перед нами с той поры, когда рухнул старый порядок! Написаны толстые исторические книги, собраны огромные архивы, истлели кости бесчисленных борцов, жертв и многих палачей – а все происшедшее и по нынешний день можно только перечислить, отчасти –исторически осмыслить, но нельзя полностью себе представить. Словно над гигантской страной стоит и не развеивается не то дым, не то туман, и взор выхватывает лишь зыбкие очертания предметов.
Написана одна лишь многообъемлющая книга о непокорном духе, книга прекрасная и ужасающая, смятенная и обнадеживающая, положившая начало великой литературе будущего, и написал ее не романист-прозаик, а поэт, пролагатель путей. Неслучайно, что – поэт. Припомним, что в предгрозовое время, между 1905 и 1917 годами, не появилось ни одного, сколько[-]нибудь значительного прозаического произведения, проникнутого ощущением близкого катаклизма. Чехов предвещал идущую бурю и надеялся, что она будет здоровой, очистительной, он очень верил в человека. Но после Чехова прозаики, включая Горького, о революции писали довольно бледно, без пророческого огня. Собственно, ведь и Чехов о «здоровой буре» обмолвился вскользь. Андреев ужасался и пугал, несколько театрально, и чуткому на искусство Толстому «не было страшно». Зато был Блок, как воплощенное ожидание грядущего конца своего мира. Был ли Блок гениален в своих стихах как мастер, об этом можно еще спорить, но он был – как совершенный инструмент, воспринимающий будущее.
То, что для Блока долго было будущим и что стало при его жизни свершившимся (и его раздавившим), то для Пастернака успело сделаться прошлым, и Пастернак, как никто, оценил Блока. Два поэта присутствовали, один при начале эпохи, второй в нескольких ее фазах, может быть – та фаза, которая совпала с концом жизни Пастернака, была уже, если не последней, то близкой к завершению эпохи. А между Блоком и Пастернаком было много поэтов, больших и малых, великолепных и незаметных, откликавшихся на зовы, на шумы, на голоса и громы сорока лет всероссийской смуты. Одни пошли торной дорожкой приспособленчества, другие заметили, среди грязи и потоков крови, величие преданной революции, «освистанной батареями, изъязвленной злословьем штыков», третьи томились и оплакивали осквернен[н]ую голубень мужицкой Руси... четвертые совершающегося вовсе не приняли и прокляли его. И многие, один от другого совсем отличные, ничем не родственные, оказались в необходимости писать тайком и написанного не печатать. А не писать не могли.
Почему не могли не писать – объяснений, я думаю, не нужно.
Но на вопрос: отчего писали (и пишут) тайком, отчего в Советском Союзе невозможно опубликовать и опасно нести в редакцию то или иное произведение – есть разные ответы. Один из них, главный, общий, кардинальный – однопартийная власть терпит лишь созвучную своим целям литературу и поощряет лишь то, что наиболее способствует проведению своей линии, а все остальное считает вредным и даже преступным. Но этот ответ, вполне правильный и общеизвестный, никакого интереса не представляет. Чрезвычайно важно и в литературном, и в идеологическом отношении было бы проследить, что же именно неприемлемого для режима содержится в потаенной литературе (сейчас мы говорим о стихах, не о прозе), существующей фактически столько же лет, сколько существует коммунистический режим.
Под редакцией Бориса Филиппова, вышла в Мюнхене небольшая (154 стр.) книга «Советская потаенная муза». Имя редактора (и, можно догадываться, составителя) этой книги, видного литературоведа, поэта и прозаика, говорит само за себя, но не лишним будет упомянуть о свойственном Б. Филиппову тонком чувстве стиля – именно оно помогло ему сделать выбор из имеющегося материала и составить сборник так, что чтение его позволяет пристальней вглядеться в тот дымный и туманный исторический ландшафт, о котором шла речь в начале этих заметок. В книге представлены одиннадцать авторов нескольких поколений, начиная с Федора Сологуба. Его стихотворением «Муза, как ты истомилась», датированным: «В совдепе, 1920» сборник открывается. Общее мотто для всей книги взято из Максимилиана Волошина:
Мои уста давно замкнуты! Пусть!
Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
Ряд вещей, помещенных в сборнике, был в разное время напечатан за рубежом, многие произведения, как отмечает Б. Филиппов, «зачастую даже тайком от авторов, переписывались от руки, размножались от руки же – и ходили в списках по всему Советскому Союзу». За малым исключением подлинные имена авторов[,] представленных в сборнике, изменены, заменены инициалами, либо обозначены как аноним. В кратком вступлении даются краткие же сведения об авторах.
Понадобилось бы много времени и страниц, чтобы анализировать напечатанные в сборнике произведения, и вероятно найдутся вдумчивые люди, которые примут на себя этот важный и увлекательный труд. Будем надеяться. Я же могу лишь бегло отметить кое[-]что… Вот стихотворение Валентина Кривича «Домовой», написанное в Царском Селе в 1924 г.
По разрушенному дому
Хмуро бродит домовой.
Скучен, тошен домовому
Этот сумрак неживой.
Разрушено теплое и прочное человечье гнездо, бессмысленно, бездумно разорена налаженная жизнь...
Разве он не слал приметы
Чтоб учуяли беду,
И не он ли рвал газеты,
Где писали ерунду?
Упрощено и схематически рассуждая, в этом (довольно длинном) стихотворении содержится некоторая доля «контрреволюции», достаточная, чтобы закрыть ему путь в советскую печать. Но о стихах Марины Цветаевой, следующих за стихами Кривича, предполагаемый советский цензор не мог бы обнаружить, скажем так, «злобных сетований ущемленного собственника». Марина Цветаева не приемлема по другой причине: ее духовность, отрешенность от материального расчета, высокий идеализм – пожалуй, опасней для самой серцевины [sic!] большевицкого мировоззрения.
Птица Феникс я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горю и горю дотла,
И да будет вам ночь светла.
Автор за автором, стихотворение за стихотворением – в сборнике раскрываются бесчисленные цвета и оттенки всего того, что составляет противоположность скудному душевному миру большевика. Ведь, в сущности, большевицкой поэзии не было и нет (настоящей поэзии, а не рифмованных деклараций). Революционный пафос, как это ни парадоксально звучит, мало свойствен коммунистам, и если Сталин выдал Маяковскому патент на звание лучшего поэта революционной эпохи, то именно потому, что только у Маяковского этот пафос был, и пренебрегать им было явно не выгодно. Однако, революционный пафос Маяковского скорее общебунтарский, отвлеченный, а где поэт старается воспевать именно большевизм, напр., в поэме «Ленин», там – ходульность, водянистая дидактика и просто скука смертная.
И, читая сборник потаенных стихов, радуешься неистребимости поэзии. Очень хороши, написанные (условно говоря и чтоб не вдаваться в длинные определения) в ключе Н. Заболоцкого, стихи Андрея Николева, полные замечательно яркого ощущения сущего. Кстати сказать, это направление в поэзии, которое я назвал бы субстанциализмом, имеет перед собой большое будущее. Обширно (свыше 30 стихотворений) представлено творчество Александра Котлина. Это, как и пометил составитель, целая книга стихов весьма интересного поэта. В этой книге, на мой частный взгляд, особенно хороши два стихотворения: «Война» (стр. 47) и классическое по проявленному поэтом уменью взнуздать рвущуюся лирику «26 сентября 1938» (стр. 70).
Резко отличны от предшествовавших в сборнике им, концлагерные стихи: Льва Ухтинского «Ухтпечлаг», в котором есть совершенно страшный портрет торжествующего гнуснеца, очерк предельного падения («Красюк»). Эти произведения датированы 1940 и 1941 гг. Значительно позже (1944–1958) писались стихи Александра Вольпина-Есенина (вышла отдельная книга с параллельным английским текстом, изданная Фредериком А. Прегером). Но особенно примечателен конец сборника со стихами двух анонимов. Здесь гражданская тема, варьировавшаяся в русской поэзии с лермонтовских времен, приобретает совсем особое, острое звучание, нестерпимую горечь и в то же время – взрывную, мегатонную энергию. По публикациям в зарубежных журналах, эти стихи отчасти уже известны: «Когда русская проза ушла в лагеря», знаменитое «Мы все ходили под богом», превосходное «Дай Боже, счастья женщинам», замечательная по гневной иронии вещь о «новом классе», озаглавленная «Злые собаки», где речь идет о надписи на заборе дачи «благодушного владельца».
Он заслужил, комбинатор,
Мастер, мастак и нахал,
Он заработал, а я[-]то?
Я[-]то – руками махал?
И завершающие строчки:
Дачные псы обозленные,
Смело кусайте меня!
Недавно весь мир обошло стихотворение Е. Евтушенко «Бабий Яр» и стала известна травля, которой подвергся поэт, осмелившийся поднять находящуюся в СССР под негласным запретом тему. Но «подпольный» автор говорит о юдофобстве художественно резче и гораздо глубже, чем Евтушенко. У Евтушенко – благородный порыв человека, заступающегося за гонимых. Однако, ведь мало утешительно гонимому сознавать: до того дошло, что приходится еще доказывать, что и ты, мол[,] человек… Анонимный поэт прописных истин не провозглашает, он просто ожесточенно повторяет человеконенавистнические ходячие формулы, вроде:
Евреи люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует а райкопе.
Сам он, будучи евреем, в райкопе и где бы то ни было, не торговал, солдатом изведал фронтовую страду, и вот, как на зло:
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось не лживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
Как человек, солдат, гражданин, этот поэт не ищет справедливости там, где ее искать напрасно, а с убийственным презрением бросает в лицо лицемерам:
А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
На нас без маски лезло зло,
Оно не притворялось благом.
Можно ли более кратко и веско сказать о сущности коммунистического «гуманизма», зла, притворяющегося благом?
Современная потаенная поэзия говорит гораздо больше, определенней и сильней своей предшественницы тридцатых годов, она напряженней ее, и более сгущена. В ней много скепсиса, иронии, озлобленности и недоверчивости.
– Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир – пропаганда.
Но за всем этим, в мути, тумане, дыме обманчивой и сумбурной эпохи все же можно рассмотреть суровое и полное достоинства лицо российского гневного поколения.
"