Yuri Ivask. Review of Iosif Brodsky. Stikhotvoreniia i poemy

- Yuri Ivask. Review of Iosif Brodsky. Stikhotvoreniia i poemy
-
Title
- Review
-
Source Type
- Yuri Ivask
-
Author
- Poems and Long Poems
-
Publication
Поэзия Иосифа Бродского чрезвычайно оригинальна, хотя, при желании, в ней и можно найти известные уже литературные тенденции и мотивы. Кое-кто отметит его сюрреализм — фантастику, вырастающую на фоне знакомого быта, бытовых деталей. Отдельные стихи напоминают Заболоцкого. Меньше всего в его стихах акмеизма, хотя он и другие молодые поэты-ленинградцы очень ценят Мандельштама и Ахматову. Впрочем, акмеизм, как и все другие «измы» — понятие весьма растяжимое. Поздний Мандельштам разрывает гармонию «Камня» и «Тристии», он совершенству предпочитает выразительность и не заботится об отделке деталей. У Бродского тоже выразительности больше, чем совершенства. Изменилась и Ахматова, и поэма Бродского «Шествие» как-то перекликается с ее «Поэмой без героя». Всё же Г. Стуков прав — Бродский «ничей ученик».
Можно говорить о каком-то возрождении символизма в поэзии многих молодых ленинградцев. Их поэзия — метафизическая, трансцендентная. У некоторых из них, в том числе и у Бродского, главная тема — сокровенные тайны мира, Бог. Но символика их не блоковская, не беловская, а своя собственная, очень неожиданная и, поэтому, «странная». У Бродского «жизнь словно дочь и отец», память — девочка, но напр<имер>, символ холма (высота жизни) — традиционный, хотя и по новому разработанный.
Многие стихи Бродского — петербургские, и он иногда называет знакомые всем улицы. Но его Петербург — новый, еще никем не описанный Петербург, и это также не Ленинград, не советский город. Везде поэт смотрит «в корень вещей», везде и в городе, и в деревне, он стремится расширить или преодолеть эмпирическое познание мира.
Россия граничит с Богом, сказал Рильке на рубеже двух столетий... В поэзии Бродского Россия или какая-то другая, им открытая страна, тоже граничит с божественными тайнами... Бог не всегда называется, а иногда даже высмеивается (Он под старость глупеет...). Но, тем не менее, в мире Бродского всё метафизично, везде приоткрывается непознаваемое («несказанное» — на жаргоне старых символистов).
Может быть, лучшее стихотворение в сборнике — «Пилигримы». Очень значительна и его «Большая элегия», посвященная английскому метафизическому поэту Джону Донну (1573-1631). Его даже англичане плохо знали и почти забыли, а в нашем веке его прославил нео-метафизик Т. С. Элиот. Донн, несомненно, поэт гениальный. Есть грубость в этой мистике, какая-то «мужиковатость», но и маннеризм... [sic!] О солнце он сказал — «старый дурак», а храм любви для него — блоха, напитавшаяся кровью любовников. Вообще, барочные поэты в выражениях не стеснялись. Так, испанец Гонгора сравнивал свою душу с содержимым ночного горшка. То же самое можно сказать и о Бродском, и у него есть барочная грубость, но есть и другое — высокие прозрения. Однако, он, конечно, не достиг зрелости и мастерства неистового Донна, трепетного Краше, нежного Херберта или великолепного Гонгоры.
Бродский, по-видимому, читал «Экстаз» Донна — там духовное единение душ описывается на языке любовника, одержимого страстью, и эротика «разогревает» мистику. Бродский наверное знает и то, что для своего последнего портрета Донн позировал в саване — он говорит о его белом покрывале. Всё же в «Большой элегии» вымысла больше, чем литературных реминисценций. В первой части этого стихотворения господствуют глаголы «спать», «уснуть»:
Джон Донн уснул, уснуло всё вокруг,
Уснули стены, пол, постель, картины...
Далее следует длинный каталог уснувших вещей и здесь, описывая Англию 17-го века, Бродский, неожиданно, более конкретен, чем в своих русских стихах. Душа Донна в сонном видении обозрела ад и рай. В экстазе он «Бога облетел», но его тянет обратно земной груз. Везде подчеркивается знакомая нам реальность нашего мира — его вещность, его тяжесть. На этой тяжести противополагается легкая — духовная реальность иного мира. Во второй части доминируют глаголы «плакать, рыдать». Так, тема возвращения в наш мир, щемящая разлука с другим миром и другие мучительные мотивы одушевляют этот внутренний монолог Иосифа Бродского с Джоном Донном.
Бродский — новый «Рыцарь Бедный», имевший «непостижное виденье», и в любом материале, будь то быт, книги или же сюрреалистический ландшафт, он стремится увидеть знаки, вехи метафизического бытия. В стихах Бродского нет той выверенной литературности, которая так характерна для больших зарубежных поэтов, напр<имер>, для Георгия Иванова — у него каждый слог, каждый звук насыщен поэтическим смыслом, всё предельно функционально, нет ничего лишнего. То же самое можно сказать о таких разных поэтах, как Адамович, Одоевцева или Чиннов. Но не по стилю, а по климату своей поэзии Бродский сродни нашим поэтам-«еретикам», Поплавскому, Присмановой, Гингеру, Одарченко, Божневу. Наконец, его поэмы чем-то напоминают поэму без названия Маркова («Опыты», IV). Он также «созвучен» английским нео-метафизикам Т. С. Элиоту, В. X. Одэну, Д. Томасу.
Стихи Бродского — очень неровные, иногда водянистые, многие слова случайные, сомнительные (напр<имер>, нежданность, испуганность, во крови). Поэмы «Холмы» и «Исаак и Авраам» — бескостные, рыхловатые. А в его поэме «Шествие» исполнение не всегда на уровне замысла. Там вереницей проходят символические фигуры Дон Кихота, Гамлета, Арлекина, Коломбины, князя Мышкина, Торговца, Вора, Лжеца, Скрипача, Поэта и неожиданного в этом ряду «просторечивого» Честняги. Это «Шествие» выиграло бы при сокращении, почти везде недостает правки черновиков. Но есть и удачи, напр<имер>, фрагмент «Плач». Первые четыре строфы «Романса Поэта» не имеют силы последних трех строф, которые легко заучиваются наизусть (но выписываю только одну):
Всё мальчиком по жизни, всё юнцом
с разбитым жизнерадостным лицом
ты кружишься сквозь лучшие года,
в руке платочек, надпись «никуда».
Зачин (всё мальчиком...) неожиданно напоминает эти стихи из «Горе от ума»: А тетушка? Всё девушкой, Минервой? / Всё фрейлиной Екатерины первой?.. А также и Пастернака: Мне в сумерках ты всё пансионеркою, / Всё школьницей... Но функция этих прелестных разговорных зачинов — разная: у Грибоедова — ирония, у Пастернака — нежность, у Бродского — легкая жалость, горечь...
Вообще же — Бродский знает, что ему в поэзии делать. Верный своему «непостижному виденью», он прежде всего стремится понять свои высокие замыслы, иногда наспех записывает чему он «свидетель был» и, поэтому, не очень заботится об отделке деталей. У него огромная тема: это неисследованные джунгли и пампасы открытого им материала, это — пустыня одиночества, полного высоких предчувствий, это — мистические прозрения Джона Донна, это — растущая и разрастающаяся реалия Неведомого — присутствующего или отсутствующего Бога. И эта новая тема, с переменным успехом, развертывается им в угловатых стихах, напоминающих мне скалы Монтаны, Аризоны или могучие глыбы, торчащие вокруг Афона, в Эгейском море... И всё вместе так неожиданно, так чудесно и кое-откуда (в его стихах) далеко видно во все концы земли и неба. А географическое «место развития» его метафизической поэзии — Петербург-Петроград-Ленинград 60-х гг. двадцатого столетия. Есть чему подивиться!